Мария Германова. Первые роли - «Интервью» » Всё о Шоу Бизнесе

Мария Германова. Первые роли - «Интервью»

07.01.19, 21:04



Главным фокусом всех моих переживаний была сцена и Художественный театр. Просто, как бы повинуясь судьбе, пошла я в него; пошла прямо к Станиславскому — он жил еще тогда на Садовой — декламировала ему. Часто потом на репетиции, когда так страшно было играть перед ним, когда, как и все актёры, боялась его, вспоминала я, как смело и уверенно читала перед ним в первый раз. Смела, отважна молодость! Он направил меня к Немировичу-Данченко, который ведал школой, любимым своим детищем. И я была на Божедомке, где шли репетиции, чтобы увидать Владимира Ивановича. Он тут же сказал мне прийти на экзамен и объяснил, что требуется читать.
Мария Германова. Первые роли - «Интервью»

И вот, не помню, какого августа, 1902 года отправилась я с дачи в Москву на экзамен. Надела я самое любимое и модное тогда платье: чёрную длинную узкую юбку, расширяющуюся внизу двумя воланами, с длинным шлейфом (даже летом носили мы шлейфы) и чёрную кружевную кофточку с падающими рукавами и высоким черным бархатным воротником, и чёрную шляпу «лодкой».
Но, несмотря на эту черноту и шлейф, Вл.Ив., как опытный учитель, разглядел мою настоящую актерскую душу — не Гедды Габлер, а Островских героинь, и дал мне a livre ouvert (без подготовки, с листа) прочесть монолог Сони из «Дяди Вани», и я думаю, что из-за этого монолога я и была принята.
Он очень приятно смутил меня, когда спросил с улыбкой, сколько мне лет? Мне было очень стыдно, что я так молода летами (душой-то, мне казалось, я познала уже всю горечь жизни). Соврать я не сумела, а только тихо сказала: «Двадцатый». Это было все-таки больше, чем девятнадцать. «Я так и знал», — сказал Вл.Ив., остальные ласково заулыбались, и я почувствовала, что меня примут.
Набожность, любовь к Дузе, устремленность мечты — все вылилось в моем отношении к Театру. Все свои силы, всю свою душу отдала я беззаветно Театру.
Какое это было удивительное время в России! Какой удивительный был наш Театр. Мне все-все в нем казалось прямо священным. Как раз, когда я выдержала вступительный экзамен и поступила в Школу, Театр перешел из Каретного ряда в Камергерский переулок, в новое помещение, отделанное заново Шехтелем в совсем новом, модерном стиле.
В этот год шел «Юлий Цезарь», и вместе с воспоминаниями об этой школьной работе много золотых воспоминаний соединено у меня и со спектаклями «Юлия Цезаря».
Участвовала вся труппа, школа, много статистов, музыкантов, и за кулисами было людно, успех был громадный и настроение праздничное, приподнятое.
Большой, значительный спектакль, его успех, античные костюмы, грим и то, что мы с такими большими актерами на одних подмостках, — все создавало поэтическую, волшебную, опьяняющую атмосферу, а главное — молоды, молоды мы были...
И такое тогда было время, что не мечтали мы о покое, довольстве, благополучии, а с замиранием сердца, но жадно ждали бурь, борьбы, страданий, поражений — побед, подъемов — падений, как у Ибсена.
Великим Постом театры в России или совсем не играли, или же, и это было обязательно, не играли первую, четвертую и Страстную недели поста. На четвертой неделе были наши экзаменационные спектакли, на которые приглашались большие антрепренеры провинциальных театров, Киева, Харькова, например, и др.
И этот экзамен, слава Богу, я выдержала.
Театру нужна была молодая драматическая актриса, и меня взяли в труппу. Андреева тогда вскоре сошлась с Горьким и собиралась уезжать, и мне предстояло занять её место, т.е. с первых же почти шагов играть большие роли и много и, главное, не по силам работать.
Вл.Ив. говаривал мне: «Как замечательно вы будете играть эту роль через 10 лет». Меня это ужасно расстраивало и сердило, и я с обиженным нетерпением недоумевала: «Почему же! Если я буду изо всех сил работать, приложу всю душу, почему же не смогу теперь дать то, что, по-Вашему, уже заложено во мне, на что вообще способна?..»
Он, видя, что меня это обескураживает, не настаивал и утешал, растолковывая, что это не значит, что теперь я недостаточно хорошо играю, что, наоборот, даже удивительно, как цельно и насыщенно для начинающей актрисы, что, впрочем, через 10 лет я и сама пойму, о чем он говорит. Это подстрекало мою волю, и я въедалась в работу, и этот задор и дерзость помогали и выручали.
Но «через 10 лет» я убедилась, что Вл.Ив. был прав. Только тогда стала я понимать, что он хотел сказать.
На принятие меня в труппу Театра смотрела я как на постриг. Даже ходила всегда в черном платье, что толковали, а может быть, бессознательно и было у меня — позой. И надо правду сказать, вся моя жизнь была замкнута в стенах Театра, как в стенах монастыря.
Не только мою личную жизнь я засунула в уголок, как ненужную, лишнюю помеху, но и крупные, внешние, даже исторические события России проходили мимо моей духовной кельи: японская война, первая революция. Это не было эгоизмом или бессильным равнодушием, эта была всецелость отдачи.
Первая роль, которую я сыграла в Театре, была случайная. Во время наших гастролей в Петербурге заболела Бутова, и я сыграла за нее Кальпурнию (жена Цезаря в пьесе «Юлий Цезарь» Л.Толстого).
Осенью в Москве, первый раз как актриса, играла я в «Слепых» Метерлинка, но спектакль этот был не только неудачный, но и несчастливый, темный, тяжелый, задавивший для меня радость быть актрисой, играть на сцене.

Я не могла подражать игре Дузе, но и с самого начала, особенно с самого начала старалась быть верной ей на сцене, проводить в работе то, чем дорог был мне ее нежный тоскующий взгляд, особенный даже на фотографиях. Делала это неумело, не тонко, и первые мои годы в Театре Станиславский, весь погруженный в натурализм, высмеивал меня жестоко, но вера моя была так крепка, что я отстаивала мою «Дузе» как знамя. А ведь если бы я уступила, разменяла мою «Дузе» или отреклась от нее, то стала бы, вероятно, одной из тех актрис, которых К.С. не ненавидел. Любить он никого не любил.
Помню такой случай.
Репетировали мы «Слепых» Метерлинка, где я играла Юную слепую. Была я в восторге от этой роли. Ставил пьесу Станиславский. Несмотря на мои сопротивления, он требовал, чтобы я играла под мальчишку, бойко, озорно. Я горько плакала и была в совершенном отчаяньи. Вл.Ив. только утешал: «Слушайтесь его, вот увидите, все равно будете играть по-своему».
Пришел на репетицию Бальмонт, переведший пьесу. Скрепя сердце стала я репетировать «под мальчишку». Внутри все кипело горьким негодованием на насилье и стыдом перед Бальмонтом, который всегда был близок и дорог как поэт. Когда мы кончили наш акт, то Бальмонт с возмущением показал на меня и сказал: «Эта роль понята и сыграна совершенно неверно, грубо и вульгарно».
Я заплакала от досады, умолила прорепетировать еще раз, чтобы сыграть так, как, по-моему, нужно было, и после этого раза Бальмонт и Евреинов подошли ко мне, и тогда-то завязалась наша дружба.
Как и говорил Вл.Ив., Станиславский отказался от своего замысла и потом сам же ставил в пример мое толкование Метерлинка и подход к нему. Это ведь был Станиславский — большой человек!
******
Осенью 1905 года играли мы «Детей солнца» Горького. Марья Федоровна Андреева
была вся в революционных тонах. Зачем-то носила всегда с собой револьвер, чем до смерти пугала Марью Алексеевну — парикмахершу, которая боялась войти к ней в уборную, и когда причесывала ее, то всё с опаской косилась на муфту, в которой револьвер лежал. Куда-то все срочно и таинственно уезжала и не просто, а на паровозе, на репетициях и спектаклях только и говорила, что про митинги, и забастовки, и обыски, и прочие приятные аксессуары революции.
Я не очень любила пьесу и роль: много в ней было фальши и дешевой напыщенности. Возмущала меня одна ремарка автора: Елена (моя роль) на вопрос, не тронул ли ее кто-нибудь из взбунтовавшихся, отвечала гордо: «Меня никто не коснулся». Вот это «гордо» оскорбляло художественное чутье, было одной из портивших ложечек дегтя. Как ни неопытна я была, я все-таки ворчала: «Чего же тут гордиться — простая случайность; больше было бы гордости, если бы ей досталось перенести удары, защищая мужа».
В одном акте этих «Детей солнца» по мизансцене Качалов, Андреева и я должны были сидеть в глубине сцены, за столом, и пить чай; это был обыкновенно момент, когда Андреева сообщала нам все последние революционные новости.
Хотя я и не любила этой роли, но все-таки это была сцена, театр, спектакль. Эти разговоры были не у места, раздражали: нельзя пускать суету, улицу на наши представления, на святые для нас подмостки сцены. Да и Мария Федоровна уж очень увлекалась и переигрывала свою роль революционерки.

Как-то, на одном спектакле, опять раздался ее таинственный многозначительный шепот (громко мы не говорили за столом, потому что на авансцене шла важная сцена), что-то вроде того, что: «Завтра не ходите по Никитской, будет облава...»
Тон посвященной жрицы, сама эта весть резанули меня по нервам, я не вытерпела и вскипела: «Надоели мне эти социал-демократы все... только о них и слышишь целый день... хоть на сцене-то уж не говорили бы о революции». Было это, конечно, глупо и несвязно — точно я даже и не знала, что такое с.д., но мой протест был искренен и не мелок, только выразила я его по-детски.
Мария Федоровна ужасно рассердилась, не хотела потом здороваться, что на меня не произвело никакого впечатления, «не хочет — не надо». Пожаловалась на меня Вл.Ив.: «Девчонка смеет так меня обрывать!»
Вл.Ив. вызвал меня в кабинет, расспросил, пожурил, но не очень. Я видела, что больше для проформы, а что внутри он согласен со мной, т.е. с тем, что касалось защиты сцены от злободневных разговоров, которые так легко превращают кулисы в клуб. Да и не только он, а и все наши старики тихонько ухмылялись и только поддразнивали меня.
Но каково же было мое удивление: на другой день была какая-то репетиция, и на нее неожиданно пришел Горький, а ему и не надо было совсем приходить. Я, признаюсь, струхнула — «и этот еще будет жаловаться» — и села подальше от «Олимпа», а он, увидев меня, прошел через весь партер и крепко пожал мне руку: «Уважаю и ценю независимость и смелость».
Было это, конечно, очень широко и терпимо, и все этим восхитились, но прежнего обаяния и ослепления Горьким уже не было. Убыль его таланта мы в Театре почуяли скорее, чем кто-либо; и тогда уже смутно и печально чувствовалось, что пошел он на убыль, как будто с наступлением первой революции кончилась миссия и его творчества, и его самого. То, что было значительно до революции 1905 года, вдруг оказалось мелким, почти досадно смешным.
С этой первой революцией перед русским обществом встал более широкий и просторный путь, нужна была настоящая культурность, настоящая закалка духа, а не избалованная распущенность выдвинувшегося таланта.
Европейцы, молодежь, да и сами мы, малодушные, видим сейчас слабости, грехи нашей русской интеллигенции и забываем, что это только грехи, а считаем их за пороки и не видим за ними основной мощи и возвышенности русской мысли. Горький и сам понимал, что ему нельзя отстать, надо еще подняться до этой высоты.
Вспоминается тоже, как раз пошли мы вместе в цирк. Я была почему-то в милости или просто нужна была публика для упражнения в гениальности.
В цирке мы очень забавлялись или притворялись, что забавлялись, как это в моде теперь на крикливых безобразных «ярмарках» (foires).
Но вот появилась клетка с тиграми и львами. У Горького побледнело лицо, он сжал зубы, как-то весь съежился, глаза у него заблистали, как бы гневом и отвращением.
Почему-то теперь, спустя много лет, после всего, что стало с нами, после искуса революции, обнажившего истинную сущность людей, когда речь идет о Горьком, вернее о Горьком в Советской России, невольно встает воспоминание о том, как потрясен он был тогда при виде насилия над зверьми и остроты переживания публики, и все вертится в голове вопрос: что это было? Ужас или предчувствие, и как выносит он еще более действительно страшное зрелище, сам теперь занимая почетное место на арене, залитой русской кровью?!
**********
Осенью 1905 года стали репетировать «Горе от ума». Мне дали Лизу, а Софью предполагала тогда играть Андреева. Лиза мне удавалась, К.С. очень меня одобрял.
Но из-за революции Театр решил ехать в январе за границу.
Андреева не поехала с нами за границу и вообще покинула наш театр. И когда мы вернулись в Россию и возобновили осенью репетиции «Горя от ума», то мне досталось играть Софью.
Первой моей ролью, несмотря на то, что играла я ее только на третий год после того, как принята была в труппу Театра, считается Софья в «Горе от ума».
Эта роль так значительна, что предыдущие мои роли потускнели в памяти и у меня, и у моих друзей, и в Театре. Софья стала считаться моей первой работой; те, прежние, были как бы продолжением ученичества, а эта была настоящей, актерской ролью.
«Горе от ума» и для Театра была одна из самых важных постановок. Этой пьесой начался период славы и расцвета для Театра. Тогда оба наши руководителя еще не разделялись в работе, ставили пьесы всегда вместе, а с ними и весь Театр принимал участие в постановке.
Какая это была работа! Как утонченно, культурно, вдумчиво, элегантно, благоговейно шла она! Вместе со всеми я изучала, погружалась в быт Москвы той эпохи. Очень кстати пришлась тогда замечательная выставка русских портретов. Почти все костюмы взяты оттуда. Потом ездили по старым усадьбам, были, например, в Юсуповском «Архангельском». Все были очень воодушевлены пьесой, влюблены в стихи Грибоедова, восхищались перлами его рифм.
«Горе от ума» близко нам, москвичам. Казалось, не на сцене, не в декорациях, а в доме Фамусова мы собирались. Изящно, по-барски уютно, по-московски ласково было на сцене и за кулисами; и в уборных создавалась та же приподнятая, бальная атмосфера.
Роль Софьи, спектакль «Горе от ума» — это целая отдельная полоса в моей жизни.

С Софьей я повзрослела в Театре. И хотя все так же восхищалась и верила всему и всем, но это уже не было так по-детски слепо и тупо, а переходило в настоящую любовь к Театру и к создающим его. Я понемногу стала разбираться в моем восторге, незаметно появилась и оценка, определились отношения моего вкуса ко многому и ко многим, симпатии или несогласия.
Была я очень молода и неопытна, жила не по разуму, а больше по чутью. Вооруженности, защиты никакой у меня не было, кроме искренности и любви беззаветной к Театру и сцене. Но в Театре, которому столько приносили поддельного и корыстного вместе с искренним и настоящим, долго не верили, а многие так и не поверили или не хотели поверить моей искренности и любви к нему.
И очень трудно мне было. С людьми трудно. Много видела я боли, обид, одиноко было. Но я действительно по-настоящему любила свое дело, и это помогло мне переносить все огорченья и уязвленья с терпеньем и твердостью, которые только молодость может осилить.
Но одичала я, доверчивость моя потухла, невольно обгородилась я сдержанностью, холодностью, железной выдержкой. Эта выдержка выявилась сразу, очень быстро, как вдруг поднятый щит; вероятно, по наследству осталась с бабушкиной стороны. В Театре все поражались: «Такая молодая, и такая выдержка и сила воли...» Некоторых это отталкивало, им казалось, что это только расчет и честолюбие, иные относились с опаской, а иных привлекало и заставляло уважать.
Мне самой все это очень дорого стоило: много плакала, много молилась по ночам... а на людях казалась неуязвимой.
С ролью Софьи обозначился и мой личный успех, доставивший мне, по правде говоря, больше докуки, чем радости.
С моими друзьями стала происходить странная перемена. Все ученики Театра должны были участвовать в толпе, и это была замечательная подготовка для привычки к сцене, для чувства ритма спектакля, его атмосферы, для чувства публики. Для многих моих друзей и знакомых трудно было это понять, они просто решили, что я стала «фигуранткой», и внезапно все вдруг стали близорукими, не замечали меня на улице при встрече или не узнавали, или куда-то страшно опаздывали и т.д. Теперь же, когда я заиграла большую роль и стали говорить обо мне, все стали вдруг опять хорошо видеть и прелюбезно и заискивающе со мной раскланивались, и досуг у них был, останавливались поболтать со мной, если встретимся на улице (теперь уж я, и по правде, спешила, чтобы не опоздать на репетицию), и зазывать стали меня к себе на чаи и обеды.
Как ни молода я была, но это производило на меня очень неприятное впечатление, и я еще больше чуждалась общества.
***********
Второй моей большой ролью была Агнес в «Бранде» Ибсена. Эта роль была для меня как бы полем, которое я в поте лица обрабатывала.
Раньше у нас, у прежних актеров (пишу «прежних» потому, что со временем отношения и обстоятельства изменились в театре), почти у всех бывали излюбленные роли, на которых мы росли и совершенствовались. Эти роли обыкновенно такие, которые играются, хотя бы и с перерывами, но в продолжение нескольких лет.
У нас «Бранд» шел две зимы подряд, потом еще через год и еще зиму — я уже сейчас не помню точно года... Но эта периодичность очень способствовала работе усовершенствования.
Каждый год игралось иначе. В роль вкладывалось все, что накопилось в душе от жизни, от мыслей, от прочитанного, виденного, слышанного, от опыта и работы сценической, будь это собственные роли или занятия с учениками или постановки Театра. С работой, со временем утончался, индивидуализировался вкус, и этот рост личности и дарования сказывался больше всего и был больше всего впрок на старых ролях.
Спектакли «Бранда» были самостоятельной, обособленной полосой в Театре, не только по нашу сторону занавеса, но и у публики. Какой-то совершался отбор вкусов, личностей, благодаря которому получалась своеобразная единица: «Бранд», обнимающий и сцену, и публику.
«Софья» и «Агнес» — это целые эпохи в моей жизни, ступени на моем пути, совершенно отличные друг от друга.
В эпоху Софьи я чуждалась всех, не верила никому.
В эпоху же Агнес, наоборот, искала, прислушивалась к другим, любила слушать критику и даже просила всегда, если говорили комплименты: «А теперь поругайте».
Легкие восторги друзей вызывали нетерпение. Даже более внимательное одобрение близких не удовлетворяло. Я требовала от них такой критики, чтобы они поработали со мной, то есть вдумчивее и глубже разобрали бы игру и свои впечатления.
Это была эпоха настоящей, терпеливой работы не для успеха. Я не думала даже как-то о нем. Если был успех, то радовал не как достигнутая цель или результат, «на котором сердце успокоится», а как перешагнутая ступенька работы.
Вл.Ив. следил за ролью Агнес, смотрел почти каждый спектакль главную сцену, задавал мне задачи, вел меня, работал со мною очень бережно и серьезно.
Он заметил одно очень интересное психологическое явление во время этой работы.
Обыкновенно после спектакля он разбирал мою игру в тот вечер: и что было хорошо, и какие были недостатки. Недостатки интересовали меня больше всего: главная моя работа была направлена против них. Но боролась я с ними не тем, что репетировала или переучивала роль, а только тем, что думала о них. Часто вся моя репетиция проходила в этой думе, которая была ужасно внимательным углублением в психологию игры; я копалась в ней и отыскивала корень недостатка: что заставляет, например, неискренне повышать интонацию, или нажимать на чувство, или сползать бессильно на плаксивость. И когда мне удавалось найти причину, то уже легко было удалить недостаток и даже так бесследно, что когда я спрашивала после спектакля у Вл.Ив., не было ли такого-то недостатка, который он заметил на прошлом спектакле, то он только тогда вспоминал про него и поражался, как это он мог так сразу и бесследно, с корнем исчезнуть.
Эту способность погружаться в недра души, эту внутреннюю дисциплину дает настоящая работа.
Раз или два просила я К.С. заняться со мной главной сценой. Хотя он и не очень охотно соглашался на мою просьбу из-за разных мелких козней, направленных к тому, чтобы восстановить его против меня, но он такой большой художник, что увлекся работой и очень помог мне. Но это были исключительные случаи.

Это было время, когда он и Немирович-Данченко стали расходиться в искусстве и в дружбе. Постоянно между ними были недоразумения, объяснения.
И вот что значит великодушие молодости: несмотря на то, что К.С. часто очень несправедливо обижал меня и делал мне больно, я находила в себе силы отнести это на счет интриг, а что касается лично К.С., то я всячески старалась смягчить Вл.Ив. в этих ссорах, уговаривала его к уступкам, напоминала, какой К.С. настоящий, большой и художник, и человек. Я убеждала его, что они двое должны всегда протягивать друг другу руки, над головами всех нас, с нашим маленьким актерством. Только такая молодая душа, еще не избитая неблагодарностью и недоверием, способна на такие порывы.
Но вообще по вкусу, по духу я была всецело на стороне Вл.Ив. И он всегда говорил, пока еще мог что-то говорить вне программы, что я его любимая актриса.
Мария Германова «Мой ларец с драгоценностями»
г. Москва, издательство «Русский путь» 2012 год

Главным фокусом всех моих переживаний была сцена и Художественный театр. Просто, как бы повинуясь судьбе, пошла я в него; пошла прямо к Станиславскому — он жил еще тогда на Садовой — декламировала ему. Часто потом на репетиции, когда так страшно было играть перед ним, когда, как и все актёры, боялась его, вспоминала я, как смело и уверенно читала перед ним в первый раз. Смела, отважна молодость! Он направил меня к Немировичу-Данченко, который ведал школой, любимым своим детищем. И я была на Божедомке, где шли репетиции, чтобы увидать Владимира Ивановича. Он тут же сказал мне прийти на экзамен и объяснил, что требуется читать. И вот, не помню, какого августа, 1902 года отправилась я с дачи в Москву на экзамен. Надела я самое любимое и модное тогда платье: чёрную длинную узкую юбку, расширяющуюся внизу двумя воланами, с длинным шлейфом (даже летом носили мы шлейфы) и чёрную кружевную кофточку с падающими рукавами и высоким черным бархатным воротником, и чёрную шляпу «лодкой». Но, несмотря на эту черноту и шлейф, Вл.Ив., как опытный учитель, разглядел мою настоящую актерскую душу — не Гедды Габлер, а Островских героинь, и дал мне a livre ouvert (без подготовки, с листа) прочесть монолог Сони из «Дяди Вани», и я думаю, что из-за этого монолога я и была принята. Он очень приятно смутил меня, когда спросил с улыбкой, сколько мне лет? Мне было очень стыдно, что я так молода летами (душой-то, мне казалось, я познала уже всю горечь жизни). Соврать я не сумела, а только тихо сказала: «Двадцатый». Это было все-таки больше, чем девятнадцать. «Я так и знал», — сказал Вл.Ив., остальные ласково заулыбались, и я почувствовала, что меня примут. Набожность, любовь к Дузе, устремленность мечты — все вылилось в моем отношении к Театру. Все свои силы, всю свою душу отдала я беззаветно Театру. Какое это было удивительное время в России! Какой удивительный был наш Театр. Мне все-все в нем казалось прямо священным. Как раз, когда я выдержала вступительный экзамен и поступила в Школу, Театр перешел из Каретного ряда в Камергерский переулок, в новое помещение, отделанное заново Шехтелем в совсем новом, модерном стиле. В этот год шел «Юлий Цезарь», и вместе с воспоминаниями об этой школьной работе много золотых воспоминаний соединено у меня и со спектаклями «Юлия Цезаря». Участвовала вся труппа, школа, много статистов, музыкантов, и за кулисами было людно, успех был громадный и настроение праздничное, приподнятое. Большой, значительный спектакль, его успех, античные костюмы, грим и то, что мы с такими большими актерами на одних подмостках, — все создавало поэтическую, волшебную, опьяняющую атмосферу, а главное — молоды, молоды мы были. И такое тогда было время, что не мечтали мы о покое, довольстве, благополучии, а с замиранием сердца, но жадно ждали бурь, борьбы, страданий, поражений — побед, подъемов — падений, как у Ибсена. Великим Постом театры в России или совсем не играли, или же, и это было обязательно, не играли первую, четвертую и Страстную недели поста. На четвертой неделе были наши экзаменационные спектакли, на которые приглашались большие антрепренеры провинциальных театров, Киева, Харькова, например, и др. И этот экзамен, слава Богу, я выдержала. Театру нужна была молодая драматическая актриса, и меня взяли в труппу. Андреева тогда вскоре сошлась с Горьким и собиралась уезжать, и мне предстояло занять её место, т.е. с первых же почти шагов играть большие роли и много и, главное, не по силам работать. Вл.Ив. говаривал мне: «Как замечательно вы будете играть эту роль через 10 лет». Меня это ужасно расстраивало и сердило, и я с обиженным нетерпением недоумевала: «Почему же! Если я буду изо всех сил работать, приложу всю душу, почему же не смогу теперь дать то, что, по-Вашему, уже заложено во мне, на что вообще способна?» Он, видя, что меня это обескураживает, не настаивал и утешал, растолковывая, что это не значит, что теперь я недостаточно хорошо играю, что, наоборот, даже удивительно, как цельно и насыщенно для начинающей актрисы, что, впрочем, через 10 лет я и сама пойму, о чем он говорит. Это подстрекало мою волю, и я въедалась в работу, и этот задор и дерзость помогали и выручали. Но «через 10 лет» я убедилась, что Вл.Ив. был прав. Только тогда стала я понимать, что он хотел сказать. На принятие меня в труппу Театра смотрела я как на постриг. Даже ходила всегда в черном платье, что толковали, а может быть, бессознательно и было у меня — позой. И надо правду сказать, вся моя жизнь была замкнута в стенах Театра, как в стенах монастыря. Не только мою личную жизнь я засунула в уголок, как ненужную, лишнюю помеху, но и крупные, внешние, даже исторические события России проходили мимо моей духовной кельи: японская война, первая революция. Это не было эгоизмом или бессильным равнодушием, эта была всецелость отдачи. Первая роль, которую я сыграла в Театре, была случайная. Во время наших гастролей в Петербурге заболела Бутова, и я сыграла за нее Кальпурнию (жена Цезаря в пьесе «Юлий Цезарь» Л.Толстого). Осенью в Москве, первый раз как актриса, играла я в «Слепых» Метерлинка, но спектакль этот был не только неудачный, но и несчастливый, темный, тяжелый, задавивший для меня радость быть актрисой, играть на сцене. Я не могла подражать игре Дузе, но и с самого начала, особенно с самого начала старалась быть верной ей на сцене, проводить в работе то, чем дорог был мне ее нежный тоскующий взгляд, особенный даже на фотографиях. Делала это неумело, не тонко, и первые мои годы в Театре Станиславский, весь погруженный в натурализм, высмеивал меня жестоко, но вера моя была так крепка, что я отстаивала мою «Дузе» как знамя. А ведь если бы я уступила, разменяла мою «Дузе» или отреклась от нее, то стала бы, вероятно, одной из тех актрис, которых К.С. не ненавидел. Любить он никого не любил. Помню такой случай. Репетировали мы «Слепых» Метерлинка, где я играла Юную слепую. Была я в восторге от этой роли. Ставил пьесу Станиславский. Несмотря на мои сопротивления, он требовал, чтобы я играла под мальчишку, бойко, озорно. Я горько плакала и была в совершенном отчаяньи. Вл.Ив. только утешал: «Слушайтесь его, вот увидите, все равно будете играть по-своему». Пришел на репетицию Бальмонт, переведший пьесу. Скрепя сердце стала я репетировать «под мальчишку». Внутри все кипело горьким негодованием на насилье и стыдом перед Бальмонтом, который всегда был близок и дорог как поэт. Когда мы кончили наш акт, то Бальмонт с возмущением показал на меня и сказал: «Эта роль понята и сыграна совершенно неверно, грубо и вульгарно». Я заплакала от досады, умолила прорепетировать еще раз, чтобы сыграть так, как, по-моему, нужно было, и после этого раза Бальмонт и Евреинов подошли ко мне, и тогда-то завязалась наша дружба. Как и говорил Вл.Ив., Станиславский отказался от своего замысла и потом сам же ставил в пример мое толкование Метерлинка и подход к нему. Это ведь был Станиславский — большой человек! ****** Осенью 1905 года играли мы «Детей солнца» Горького. Марья Федоровна Андреева была вся в революционных тонах. Зачем-то носила всегда с собой револьвер, чем до смерти пугала Марью Алексеевну — парикмахершу, которая боялась войти к ней в уборную, и когда причесывала ее, то всё с опаской косилась на муфту, в которой револьвер лежал. Куда-то все срочно и таинственно уезжала и не просто, а на паровозе, на репетициях и спектаклях только и говорила, что про митинги, и забастовки, и обыски, и прочие приятные аксессуары революции. Я не очень любила пьесу и роль: много в ней было фальши и дешевой напыщенности. Возмущала меня одна ремарка автора: Елена (моя роль) на вопрос, не тронул ли ее кто-нибудь из взбунтовавшихся, отвечала гордо: «Меня никто не коснулся». Вот это «гордо» оскорбляло художественное чутье, было одной из портивших ложечек дегтя. Как ни неопытна я была, я все-таки ворчала: «Чего же тут гордиться — простая случайность; больше было бы гордости, если бы ей досталось перенести удары, защищая мужа». В одном акте этих «Детей солнца» по мизансцене Качалов, Андреева и я должны были сидеть в глубине сцены, за столом, и пить чай; это был обыкновенно момент, когда Андреева сообщала нам все последние революционные новости. Хотя я и не любила этой роли, но все-таки это была сцена, театр, спектакль. Эти разговоры были не у места, раздражали: нельзя пускать суету, улицу на наши представления, на святые для нас подмостки сцены. Да и Мария Федоровна уж очень увлекалась и переигрывала свою роль революционерки. Как-то, на одном спектакле, опять раздался ее таинственный многозначительный шепот (громко мы не говорили за столом, потому что на авансцене шла важная сцена), что-то вроде того, что: «Завтра не ходите по Никитской, будет облава.» Тон посвященной жрицы, сама эта весть резанули меня по нервам, я не вытерпела и вскипела: «Надоели мне эти социал-демократы все. только о них и слышишь целый день. хоть на сцене-то уж не говорили бы о революции». Было это, конечно, глупо и несвязно — точно я даже и не знала, что такое с.д., но мой протест был искренен и не мелок, только выразила я его по-детски. Мария Федоровна ужасно рассердилась, не хотела потом здороваться, что на меня не произвело никакого впечатления, «не хочет — не надо». Пожаловалась на меня Вл.Ив.: «Девчонка смеет так меня обрывать!» Вл.Ив. вызвал меня в кабинет, расспросил, пожурил, но не очень. Я видела, что больше для проформы, а что внутри он согласен со мной, т.е. с тем, что касалось защиты сцены от злободневных разговоров, которые так легко превращают кулисы в клуб. Да и не только он, а и все наши старики тихонько ухмылялись и только поддразнивали меня. Но каково же было мое удивление: на другой день была какая-то репетиция, и на нее неожиданно пришел Горький, а ему и не надо было совсем приходить. Я, признаюсь, струхнула — «и этот еще будет жаловаться» — и села подальше от «Олимпа», а он, увидев меня, прошел через весь партер и крепко пожал мне руку: «Уважаю и ценю независимость и смелость». Было это, конечно, очень широко и терпимо, и все этим восхитились, но прежнего обаяния и ослепления Горьким

Понравилось:
Автор: Donovan
Комментариев: 0




Хлоя Морец показала стильный образ -
21.02.19, 09:40
Фильм "Выпускной экзамен" - 2014 - Трейлеры
26.07.17, 00:16
Ведущая Ольга Жук фото - Трейлеры
20.07.17, 03:00

Надо знать.

Фанни Ардан - Биография
Фанни Ардан: биография Фанни Ардан — французская актриса, являющая собой пример невероятного таланта, врожденного аристократизма и ...  →  Подробнее:)
Мы в соц. сетях
подписаться на новости
Актёры и режиссёры
Разместить рекламу
ДОБАВИТЬ БАННЕР


       


Лучшие посты
Недавние посты
Сегодня в топе
Перейти к последним новостям сайта :)
«Кино-новости»
«Новости Шоу Бизнеса» © Мы транслируем с 2015 года, «Всё о Шоу Бизнесе». Все права защищены. Все материалы публикуют на сайте гости и пользователи сайта. Администрация сайта не несет ответственности за публикации. Использование любых материалов, размещённых на сайте, разрешается при условии ссылки на «Кино-новости». При копировании материалов со страницы «Новинки», для интернет-изданий – обязательна прямая открытая для поисковых систем гиперссылка. Ссылка должна быть размещена в независимости от полного либо частичного использования материалов. Гиперссылка (для интернет- изданий) – должна быть размещена в подзаголовке или в первом абзаце материала.
up